Знаки припоминания. Былинки
А через
три дня, 27 января, в день снятия блокады, мы хоронили маму.
Простите, если повторюсь, но похороны запомнились мне еще и
потому, что из-за празднования на Серафимовском мемориальном
кладбище знаменательного события – с почетным караулом,
речами, множеством приглашенных, возложением венков – гроб с
блокадницей милиция отказалась пропустить за ворота. Кому
что докажешь в праздничной суете? После долгих уговоров
пришлось въезжать на кладбище с другой стороны.
Бывают дни: я ненавижу
Свою отчизну – мать свою.
Бывают дни: ее нет ближе,
Всем существом ее пою.
Все, все в ней
противоречиво,
Двулико, двоедушно в ней,
И дева, верящая в диво
Надземное - всего земней.
Слом Иверской часовни.
Китеж.
И ругань – мать, и ласка
– мать…
А вы-то тщитесь, вы
хотите
Ширококрайную объять!
Я – русский сам, и что я
знаю?
Я падаю. Я в небо рвусь.
Я сам себя не понимаю,
А сам я – вылитая Русь!
Игорь
Северянин
Мне
кажется, это наша национальная черта: за всеобщей заботой о
человеке на словах в упор не видеть этого самого человека на
деле. Вдумайтесь: Господь сподобил маму быть похороненной
именно в этот памятный для нее день, потому что жизнь в
осажденном городе осталась главным событием ее долгой жизни.
И теперь ее – уже в домовине – не пускают упокоиться в
родной питерской земле.
27
января 1944 года
За залпом залп. Гремит
салют.
Ракеты в воздухе горячем
Цветами пестрыми цветут.
А ленинградцы тихо
плачут.
Ни успокаивать пока,
Ни утешать людей не надо.
Их радость слишком велика
–
Гремит салют над
Ленинградом!
Их радость велика, но
боль
Заговорила и прорвалась:
На праздничный салют с
тобой
Пол-Ленинграда не
поднялось…
Рыдают люди, и поют,
И лиц заплаканных не
прячут.
Сегодня в городе – салют!
Сегодня ленинрадцы
плачут…
Юрий Воронов
Не
стоит обольщаться русским радушием и отзывчивостью; кровь
наша несет в себе гены безпамятства и жестокости.
А я
вспоминаю эпизод, который мама рассказывала мне одними и
теми же словами: «Сынок, меня должны были отправить на
лесозаготовки, но я так бежала вверх по лестнице до
врачебного кабинета, что врач, измерив давление и пульс,
дала мне освобождение. И я выжила в блокаду». Признаюсь
честно, не придавал я значению ее словам, да и слушал
вполуха с детства знакомые рассказы. Но только сейчас до
меня дошел истинный смысл такого незначительного
происшествия: если бы мама умерла в блокаду, то и меня не
было бы на этом свете, и кто-то другой, непохожий, писал бы
сейчас воспоминания-былинки наподобие этих – о своей маме.
Как мудро устроил Господь жизнь, и как
неповоротливо-медленно мы сращиваем воедино ее концы!
Заставить человека помнить и чтить невозможно; только
впустив в сердце чужую боль, слившись с ней воедино, ты
породишь память. Теперь я знаю, чем жили, какими мыслями
питались мои родители; видимо, и это запоздалое прозрение
заложил в нас премудрый Господь – чтобы мучались дети и
помнили давших им жизнь. Тогда и наши дети сохранят память о
нас. Так белковое существование переходит в духовное
состояние в род и род.
… Нет,
не смог я уговорить неприступных стражей порядка пропустить
гроб с телом блокадницы через главные ворота мемориального
Серафимовского кладбища – «Не положено: День снятия
блокады»…
Вернули вещи вместо мамы. Меня пронизывал озноб. Потом бомжи
копали яму, столяр привычно ладил гроб. Могильщики привычны
к смерти, а я похоронил здесь все. Зачем мне жить на этом
свете, когда на свете нет ее? Молчит сырой могильный камень
в тени кладбищенских акаций. Но почему на голос мамин я
продолжаю откликаться? Ты не тоскуй, осталось мало. Ты там
теперь меня встречай, где сквозь глазниц моих провалы
взойдут полынь и иван-чай.
Юрий Могутин. |